Интервью с поэтом Ольгой Седаковой


Куски из интервью Ольги Седаковой, публикуемого в сборнике «Позиции. Том 5. Беседы с деятелями культуры современной России». Он вышел в сентябре 2012 года совместными усилиями столичного ГЦСИ, Гете-института и берлинской Академии искусства. Это уже 5-ый схожий сборник, приготовленный по инициативе Академии и посвященный культуре отдельной страны.

Ольга Александровна Седакова (26 декабря 1949, Москва) — российский поэт, прозаик, переводчик, филолог и этнограф. Кандидат филологических наук, почётный доктор богословия Евро гуманитарного института, с 1991 года преподаёт на кафедре теории и истории мировой культуры философского факультета МГУ, старший научный сотрудник Института истории и теории мировой культуры МГУ. Печатала переводы из европейской литературы, философии, богословия.

— Современных студентов принято ругать за нехорошую начитанность, зависимость от компов и отсутствие энтузиазма к прошлому. Но можно ли делать подобные обобщения на примере студентов философского факультета? Какие тенденции приметны в их с возрастом?

— В институте мне приходилось разговаривать по большей части с незаурядными студентами, которые и читают, и задумываются. Может быть, еще более меня веселили в последние годы встречи со старшеклассниками – но снова же, это были ученики особенных школ: традиционных гимназий, особых гуманитарных, языковых школ. Я думаю, что там создается наша новенькая умственная и гуманитарная элита. Какое место найдется для нее в нашем обществе, вот это вопрос.

Кое-где посреди 90-х мне казалось, что с гуманитарной культурой у нас все кончено. Попса, гламур – а с другой стороны, новейшее «актуальное искусство» и такая же «актуальная» идея, для которых не требуется ни образования, ни школы, ни разума, ни таланта. Только те же организаторские возможности, «успешное менеджерство». Но в последнее десятилетие дело изменяется, хотя все это происходит еще в глубине, не на поверхности. Много юных людей, с которыми любопытно гласить. У их будто бы оттаял разум. Все они понимают резвее и поточнее, чем старшие.

— В ближайшее время как-то все лучше понимаешь слова Мережковского о «Грядущем Хаме» …

— Сначала 90-х в Эдинбурге я лицезрела восхитительную постановку «Собачьего сердца» М. Булгакова. Апокалиптический размах, который получил там смешной Полиграф Полиграфыч, впечатлял. Актеру (не помню имени) поразительно удался наш люмпен. Может, ему посодействовало то, что в Британии есть свои «хулиганы». Шотландская публика от всего сердца смеялась, а я смотрела с страхом: это было обобщение нашей недавнешней истории. Вот кто стал у нас владельцем жизни! Вот кто воспринимал решения, неотклонимые для всех (к примеру, засадить север кукурузой либо запрудить все реки). Вот кто командовал докторами, крестьянами, живописцами, инженерами. Вот кто учил Шостаковича, как писать музыку.

Горбачевская оттепель пробудила надежду на то, что эра торжества нахала кончается. Какой был тогда, в конце 80-х взрыв всеобщего энтузиазма к культуре, сколько кафедр культурологии (непонятной науки, но все таки) раскрывалось всюду! Казалось, теперь-то будут уважать разум, образованность, талант. Но сразу после победы 1991 года все это сорвалось, и явился новый тип нахала – сейчас уже глянцевого, не подвального. А в путинские годы, с девизом «вставания с колен» слово взял уже совсем бесстыжий тип хулигана и люмпена. Таковой ненависти к окружающим, таковой низости и подлости, таковой параноидальной подозрительности, открытого злорадства по поводу чужих несчастий не решались озвучивать и в русское время! Общественные фигуры – телекомментаторы типа Максима Соколова, «деятели культуры» (Н. Михалков – 1-ый посреди их) гласили и молвят пошлости, недопустимые в мало-мальски солидном обществе. Отвратно то, что все это у их беспроблемно смешивается с православной риторикой.

— Вы как-то произнесли, что некие тексты в нем никогда не появились бы без постороннего предложения их написать. Как принципиально для творчества осознание общественного заказа? Может быть ли найти границу меж «текстом-для-себя» и текстом, отвечающим на запрос общества?

— Я бы произнесла: нужно чувство востребованности, чувство того, что ты делаешь нечто такое, что необходимо не только лишь для тебя. «Для себя» что-то делают на досуге либо дилетанты. Живописец, даже если он во время сочинения совершенно не задумывается о публикации (выставке, выполнении) собственного произведения, работает не «для себя». Кто адресат его сочинения? Кто-либо? Либо это известное «письмо в бутылке» Мандельштама? Но это «ты», этот не совершенно вещественный, не совершенно соц адресат – действительность, и он определяет почти все в форме сочинения.

— Различие проходит, я думаю, по другому признаку. Есть некий «свой» сюжет, который сам по для себя развивается из вещи в вещь. Это внутреннее дело, для него не надо наружного заказа. И есть вещи «на случай». Они отвечают на некий поставленный снаружи определенный вопрос, который принуждает тебя хорошо обмозговать и ясно выразить то, что себе ты бы оставил без обработки – как «само собой разумеющееся» либо как «не моего разума дело». Так, мне задавали темы, которые я сама не стала бы либо не отважилась бы впереди себя поставить: как к примеру вопрос о ближнем и далеком, об одиночестве и общении, о посредственности. Но естественно, эти предложенные для тебя темы не должны быть совершенно чужими. По другому это будет пустая необязательная трепотня. А общественный мир и так переполнен пустой трепотней. Для чего множить энтропию?

— Посреди Ваших бессчетных переводов особенное место занимает творчество Пауля Целана. Кажется, его наследство остается в Рф уделом немногих, даже в той среде, которую принято именовать умственной. Что оказывает влияние на отношение к поэту в той либо другой стране? Сыграл ли свою роль в случае Целана политический подтекст, вытеснение холокоста в исторической памяти Рф на периферию публичной мысли?

— В русские годы имя Целана не упоминали, переводов его не печатали. Я связала бы это не с темой холокоста, а со качествами самой поэзии Целана. Она трудна. Ее может читать человек, освоивший высочайший модерн (я включаю сюда и традиционный авангард). У нас модерн был запрещен и вытеснен нормативной эстетикой соцреализма и дополняющим ее «бытовым письмом». И российский модерн (до сего времени наш «средний» читатель не осознает Мандельштама либо Хлебникова), и европейский (до сего времени труден Д. Джойс, труден Т.С. Элиот). Постмодернизм облегчил положение «среднего читателя», он не просит от него этого напряженного внимания к форме и смыслу. Так что наш читатель (и интеллектуалы в том числе), пропустив модерн, из натурализма сходу проскочили в постмодернизм. Вобщем, я с Вами не согласна: Целана у нас читают достаточно много, в особенности после огромного тома переводов, составленного Марком Белорусцем.

— Целан – не единственный поэт, которого Вы переводили с германского. Что вам означает германская культура?

— Поэтом моей молодости был Райнер Мария Рильке. Я переводила его и писала о нем, но главное – я лицезрела в нем универсальный эталон поэта, некоего нового Данте, который открывает огромное количество неведомых до этого способностей. Германский я учила, чтоб прочесть Рильке в оригинале. Но благодаря этому я прочитала потом и других поэтов, других мыслителей. К примеру, Гeльдерлина – я еще надеюсь отыскать какое-то российское соответствие его стихам. Мне кажется, он еще не переведен у нас по-настоящему, Гeте – его лирику так же тяжело передать на другом языке, как нашего Пушкина. Но Гeте мне дорог не только лишь как лирик: я жутко люблю его естественнонаучную идея, учение о цвете, морфологию. Одна из моих последних огромных работ, «Символ и сила», посвящена связи Гeте и Пастернака – а вообщем говоря, другой идее жизни и искусства, чем та, которая стала магистральной в последние века.

Германская культура это не только лишь германская поэзия! Томас Манн именовал нашу словесность «святой российской литературой». Я бы произнесла – «святая германская музыка». Без Баха, без Моцарта, без Шуберта, без Бетховена – всех не назовешь – людская душа была бы не совершенно людской. Это и традиционная германская идея. Моими учителями были люди с ярко выраженной германофильской наклонностью: германский гений мне открывал еще в школьные годы учитель фортепиано, а в институтские – Сергей Аверинцев.

— Можно ли гласить сейчас о назначении поэта – как гласили о нем в XIX либо начале ХХ века, Пушкин либо Блок? Либо схожий подход смотрится старомодно?

— Что означает «можно»? Вообщем можно? Я полагаю, что всё и всегда «можно». Находится в зависимости от того, кто и как это произнесет. Ну и Блок гласил не совершенно то, что Пушкин. Мой знакомый французский философ написал, что если мы сейчас изредка встречаем в стихах праздничное «О!», это не поэтому, что современный стиль кому-то этого не позволяет, а поэтому, что сам поэт сейчас изредка оказывается на той высоте, где он может произнести: «О!» Так же и с «предназначением поэта». Кто знает внутри себя призвание поэта (а это вещь редкая, и всегда таковой была), не будет повторять ничего из того, что сейчас молвят – о «смерти поэзии» и т.п. В нем-то она живая – и та же, на самом деле, что во времена Сафо, и Гeльдерлина, и Рильке. То, что современное общество стало наименее поэтичным – это, возможно, так. Но что мы знаем о молчащем большинстве прошедших веков? Наверняка, реальное изменение вот в чем: никогда до этого сами стихотворцы (и полностью средние) так охотно не провозглашали погибель поэзии.

— Способна ли в сегодняшней ситуации правоверная церковь сыграть необыкновенную роль в жизни страны – тем паче, что священники сейчас разрешили своим представителям избираться в органы светской власти?

— Роль церкви не в том, чтоб участвовать в правительственных решениях либо быть одной из «партий», одним из институтов. Церковь, как гласил уже упомянутый Сергей Аверинцев, несет миру (и собственному народу) Христа. Какие из этого могут быть социальные последствия, другое дело.

Наша Церковь из гонимой стала признанной. Есть даже тенденции приблизить ее к положению гос церкви. Она очень поменялась. Ее заполнили другие люди. Понятно, что в гонимую церковь идут одни, в торжествующую – другие. Появляется новый церковный люд, и с ним необходимо работать. Десятилетия фактического подполья Церкви не могли приготовить к таким новым задачкам «на свету». То, что мы переживаем на данный момент, – это непростой момент становления.

— Есть ли шансы у экуменизма в сегодняшней Рф?

На уровне институциональном – я уверена, нет. Тут можно возлагать на улучшение отношений с католичеством в духе добрососедства, и не больше. Есть другое, стихийное, так сказать, низовое сближение христиан, просто так как они христиане, верующие, и их окружает постхристианский мир. Это оказывается важнее, чем бессчетные различия традиций. У нас еще не достаточно представляют для себя реальное положение верующих в современной Европе. Они стали меньшинством – при этом таким меньшинством, за права которого никто не будет биться. Их не перестают отождествлять с некогда «репрессивной» силой. Я следила эту ситуацию много раз своими очами. Без преувеличения, это похоже на новый вид гонения. Секуляризация и агностицизм становятся собственного рода идеологией. В сегодняшней Европе (ну и в Америке) христианство допускается только как совсем приватное дело, ее общественное проявление (знаки, такие, как крест) оказывается политически неправильным. А у нас в православной среде еще страшатся некий могучей церковной империи, которая желает захватить «нашу веру». Этот ужас рассеется просто от знакомства с общей ситуацией.

Наша сегоднящая Церковь куда более разнообразна, чем это может показаться на 1-ый взор. В ней много думающих и ищущих людей, совсем дальних от политического мракобесия и национализма. Церковь, как и Наша родина в целом, почему-либо повсевременно указывает себя миру не с наилучшей стороны. В глубине происходит много принципиального и нового. Возрождается общинное движение. Много задумываются о христианском просвещении. И этим новым движениям обычно не характерна конфессиональная вражда.

Март 2011, Москва

Создатель — Дискутировал Алексей Мокроусов

СТИХИ ОЛЬГИ СЕДАКОВОЙ

ВИДЕНИЕ

На тебя гляжу — и не тебя я вижу:
старенького отца в чужой одежке.
Как будто идти он не может,
а его все гонят и гонят…
Господи, думаю. Боже,
либо умру я скоро? —
что это каждого жаль?
животных — за то, что они животные,
и воду — за то, что льется,
и злого — за его несчастье,
и себя — за свое безумье.

ДОМ

Будем жить мы длительно, так длительно,
как живут у воды деревья,
как вода им корешки умывает
и земля с ними к небу выходит.
Елизавета к Марии.
Будем жить мы длительно, длительно.
Выстроим два больших дома:
тот из золота, этот из мрака,
и оба гремят, как море.
Будут мыслить, что нас уже нет…
Тут-то мы им и скажем:
— По воде невидимой и резвой
уплывает сердечко человека.
Там летает ветхое время,
как голубь из Ноева века.

СМЕЛОСТЬ И МИЛОСТЬ

Солнце светит на правых и неправых,
и земля нигде себя не ужаснее:
хочешь, иди на восток, на запад
либо куда для тебя произнесут,
хочешь — дома оставайся.
Смелость правит кораблями
на океане величавом.
Милость качает разум,
как глубокую дряблую люльку.
Кто знает смелость, знает и милость,
так как они — как сестры:
смелость легче всего на свете.
легче всех дел — милосердье.

СЛОВО

И кто любит, того полюбят.
Кто служит, тому послужат,
не сейчас, так когда-нибудь после.
Но лучше тому, кто признателен,
кто пойдет, послужив, без Рахили
радостный, по буграм зеленоватым.
Ты же, слово, королевская одежка,
долгого, недлинного терпенья платьице,
выше неба, веселее солнца.
Наши глаза не увидят
цвета твоего родного,
шума складок твоих широких
не услышат уши человека.
Только сердечко само для себя произнесет:
— Вы свободны, и будете свободны,
и перед рабами не в ответе

МОЛИТВА

Обогрей, Господь, Твоих возлюбленных —
сирот, нездоровых, погорельцев.
Сделай за того, кто не может,
все, что ему повелели.
И погибшим, Господи, погибшим —
пусть грехи их вспыхнут, как трава,
сгорят и следа не оставят
ни в могиле, ни в высочайшем небе.
Ты — Господь чудес и обещаний.
Пусть все, что не волшебство, сгорает.

Добавить комментарий

Top.Mail.Ru